bannerbannerbanner
Название книги:

Просветленный хаос (тетраптих)

Автор:
Борис Хазанов
Просветленный хаос (тетраптих)

000

ОтложитьЧитал

Шрифт:
-100%+

«Пошлёшь внука, – сказал я Степану Ивановичу. – Да смотри, чтобы сам он не притрагивался».

Я решил как следует выспаться и не стал дожидаться ночи, на исходе седьмого часа накапал в кружку с водой. Семь – священное число, да и карта, которую я вытянул наугад из колоды, оказалась семёркой. Сперва заснул крепко, но потом стало сниться. Будто бы, наскучив валяться, я решил пройтись. Ночь ясная, звёздная, поднимая голову от подушки, я вижу над тёмным лесом слегка наклонённый Ковш, но никакой подушки, разумеется, нет, я шагаю, ёжась от ночной прохлады, мимо отделений моей больницы, где я как будто всё ещё работаю. Выхожу на дорогу, сворачиваю в сторону, углубляюсь в чащу. И с удивлением замечаю вдали мерцающий огонёк.

Сон повторился раз и два. Это начало меня раздражать, я хотел ещё выпить капелек, присланных Старухой, но как назло успел выкинуть склянку. Всё же было любопытно узнать, в чём дело, кто там разжёг костёр. Не хватает только лесного пожара. Эта мысль заставила меня вскочить с постели, я оделся и вышел. Всё то же самое: корпуса больницы, звёзды Большой Медведицы и смутно белеющий над головой Млечный Путь. В чаще леса огонь.

Я давно потерял тропинку, исцарапался, продираясь через подлесок, временами приходилось идти в обход, огонёк оставался единственным ориентиром, то приближался, то еле светился вдали. Надо бы вернуться, но я потерял дорогу назад, небо заволоклось; если пойдёт дождь, огонь погаснет, я окажусь посреди тёмного леса. Выбрался, наконец, на поляну. Костёр догорал, и никого вокруг. Я осторожно постучал в окошко – это был дом лесника. Взошёл на крыльцо. Щёлкнула задвижка, в тёмных сенях на полу косо лежала полоска света, я потянул к себе приоткрытую дверь. Опрятная, уютная деревенская горница, на столе трёхсвечник, на полу чистые половики, в красном углу темно поблескивающие иконы. И здесь тоже никого. Путник тяжело опустился на скамью.

В изодранной одежде, без шапки – потерял в лесу, – с повисшей головой, гость готов был поверить, что грезит; услыхав шорох, встрепенулся: к столу, мягко ступая в толстых носках, с двумя тарелками в руках приближалась Катерина. Узкие гранёные рюмкм, искрящийся графин с жёлтой, настоянной на лимоне водкой, сало тонкими ломтиками, студень с похожей на изморозь корочкой жира, ровно и важно горящие свечи в серебряном подсвечнике.

«Мне нельзя», – сказал я.

Она вопросительно взглянула на меня, держа графин над моей рюмкой.

«Я выпил эти чёртовы капли. Старуха сказала, ничего спиртного…»

Катя покачала головой, пожала плечами. Мы сидели под углом друг к другу. Я видел её широкое лицо, спокойные серые глаза, тёмно-ореховые волосы, пухлую шею, большую грудь.

Она пробормотала:

«Ничего, не повредит. Ну… со свиданьицем, что ли…»

После первой рюмки мне стало тепло, я смотрел на мою подругу и не мог наглядеться.

Она снова наполнила мою рюмку.

«А ты?» – спросил я.

«Мне хватит. Да и тебе больше не надо».

«Да ладно, – я махнул рукой, – семь бед, один ответ!»

Она строго взглянула на меня. «Будешь много пить – не сможешь».

«Что не смогу?»

«Сам знаешь».

«Катя, – сказал я, смеясь. – Ведь я старик».

«Ну и что?».

Я вспомнил про костёр в лесу.

«Это я разожгла. Чтобы ты не заблудился».

«Да, – проговорил я, обвёл слезящимися глазами посуду, лепестки огня, – я ведь и вправду чуть не заблудился…». И мы оба умолкли, мне казалось, она задумалась о чём-то.

Я сказал ей, что она удивительно похожа на мою жену. А кто же я, по-твоему, был ответ, я и есть твоя жена. Так-то оно так, пролепетал я, вот и две трефовых дамы тоже… или они у вас называются крести? Это всё капли, объяснил я и вдруг вспомнил: а как же криминальный аборт?

«Я не хотела тебе говорить. И просить тебя не хотела, ведь аборты запрещены. Решила самой выпутываться».

Я чуть не крикнул: да ведь это я, я тебя вытащил! Тебя полумёртвую привезли. Мне было тёмно, я велел подогнать к окнам машину. Разве я спорю, сказала она.

«Говорю тебе, решила сама. Я тебя знаю. С твоей вечной ревностью Ты ведь стал бы меня мучить. Дескать, не от тебя забеременела».

«Конечно, не от меня. От одного из этих мужиков водопроводных».

Мне снова хотелось возразить – и вообще: как всё это согласовать?.. Не отвечая, не споря со мной, знакомым движением сложив руки под грудью, она спокойно смотрела на меня с таким видом, точно всё это уже не имеет значения. Кто старое помянет… Завязав волосы узлом, в одной рубашке, она налила из кувшина горячую воду в корыто, разбавила холодной из другого кувшина. Помогла мне раздеться.

«Ишь, весь в смоле перепачкался… Завтра протопим баньку, а сейчас обмоемся, не лезть же таким в постель…»

Я хотел ей сказать, что вот так же, в корыте на двух табуретках меня купали в детстве. Ну, ну, бормотала она, держа наготове намыленную мочалку в голой руке, кого стесняешься. Расставь ноги пошире…

Высокая белая кровать с откинутым одеялом ждала.

Книга вторая
Из вещества того же

De solo Amore
(Только о любви)
Романтический рассказ

В старинном русско-татарском селе Красный Бор на Каме, году примерно в 42-м в разгар войны, в четвёртом или пятом классе средней школы был устроен вечер вопросов и ответов. Я воспользовался случаем и задал волнующий меня вопрос: существует ли электрическая связь между планетами? Другой вопрос задала одна девочка. Она спросила: почему в книжках всегда говорится про любовь?

Последовали компетентные ответы учителей. Физик Василий Егорович, эвакуированный из осаждённого Ленинграда, пожилой человек, обыкновенно дремавший на своих уроках, чем беспардонно злоупотребляли ученики, отпрашиваясь под разными предлогами из класса, пробормотал что-то маловразумительное. Второй ответ был обстоятельней. Учительница биологии, она же классный руководитель и завуч, долго говорила о любви и дружбе, о том, что второе важнее первого. Но в чём, собственно, заключается любовь, и отчего писатели так много внимания уделяют теме любви, не объяснила. Спустя годы я думаю, что девочка сама разбиралась в этих материях, и не хуже. Разбираюсь ли в них я?

Теперь я тоже пишу книги – в том числе о любви. Некогда меня обуревали такие темы, как тюрьма, лагерь, доносы, глухая секретность происходящего в стране: казалось, только об этом и можно писать. Только у нас, думал я, писатель располагает огромным, материалом столь жгучих, никем нетронутых, тем. А о чём писать литераторам, живущим в благополучных странах?

Франсуа Мориак, обязанный своей популярностью талантливым переводчикам, расходует свой дар на обсасывание мелких семейных неурядиц, – как видно, больше заняться нечем.

Сколько-то времени спустя мои литературные амбиции определились. Я, что называется, нашёл топор под лавкой. Этот топор был другой реальностью. Новая для того времени, и, может статься, самая важная, тематика поработила меня. Я написал свои первые лагерные вещи. До следующего поворота.

Однажды случилось… Окончив медицинскую аспирантуру, со своим бесполезным кандидатским дипломом – евреев никуда не брали, – я обивал пороги научных институтов в поисках работы, – а сам потихоньку сочинял мой первый роман с евангельским названием «Я Воскресение и Жизнь», о ребёнке без матери, у которого папа женится на чужой женщине. Как-то раз, когда я возвращался, как всегда, не солоно хлебавши домой, мне внезапно представилась головокружительная сцена. Мальчик, ему четыре года, встаёт ночью, разбуженный звуками в спальне взрослых, и видит в кровати, под одеялом, мачеху, которая давит и душит отца, хочет его умертвить, а он, беззащитный, лежит навзничь, как неживой. И с громким плачем ребёнок бежит прочь. Женщина в длинной ночной рубашке утешает его, прижимая к груди, говорит, что это так нужно, от этого у него будет сестричка, да и сам он родился по той же причине, потому что это – любовь.

Я не хочу сказать, что остыл в своей одержимости темами бесправия и террора в Советском Союзе. Просто для меня как-то само собой стало очевидным, что интимный мир, так называемая личная жизнь, отношения полов, брак – королевский домен литературы. Не зря Толстой сказал, что альков всегда пребудет главным сюжетом для писателя. Платон устами жрицы Диотимы (Симпосион, или «Пир») рассказывает миф об андрогине, двуполом первочеловеке. Обе половины, мужская и женская, разъединены, каждая ищет свою противоположность, чтобы соединиться с ней в служении могущественному и самому древнему божеству – Эроту.

Делать нечего – прошу воображаемого читателя простить мне отсылки к собственным сочинениям, к тем, что подтверждают правоту девочки на вечере вопросов и ответов.

Незабываемое стихотворение графа Алексея Константиновича Толстого предваряет первый этюд из моего «Альбома», цикла женских портретов:

 
То было раннею весной,
В тени берёз то было,
Когда с улыбкой предо мной
Ты очи опустила.
То было утро наших дней…
 

О чём речь? Подросток, ученик пятого класса сельской школы, встречается с девятнадцатилетней медсестрой местной больницы и через много лет, глубоким стариком, вспоминает об этом свидании как о cамом замечательном событии в своей жизни. Апрель, голубое небо и ослепительное солнце, и девушка в белом платье с бретельками на голых плечах, на самом деле не в платье, а в ночной сорочке, несмотря на прохладу, стоит в тени недавно зазеленевших деревьев. И оба, ошеломлённые неожиданной встречей, не знают, что предпринять, молчат и не умеют ничего сказать друг другу. А где-то далеко, за тысячу вёрст от села и холмистого берега полноводной реки, идёт война, грохочет артиллерия, рушатся города и гибнут люди. Память хранила встречу, сберегла облик девушки, оттеснив другие воспоминания, потому что это любовь.

От тюрьмы да от сумы не зарекайся

…Народ, присягнувший на верность тюремно-лагерному режиму, не мог найти лучшего поучения. Каждый в нашей стране должен был считаться с вероятностью рано или поздно угодить в застенок. Прежде я скрывал своё прошлое. Нынче это уже не тайна. Подробности скучны и потому излишни. Сперва, прежде чем получить срок и отправиться с этапом в лагерь, я обретался во внутренней тюрьме на Лубянке, потом нырнул в Бутырки. Осень сорок девятого года, чрезвычайно урожайного для госбезопасности, провёл в переполненном спецкорпусе, воздвигнутом ещё при наркоме Ежове. В 262-й камере, одной из задуманных как одиночные, сидело нас вначале трое, потом пятеро. Здесь всё шло согласно десятилетие тому назад заведённому порядку. В полдень недреманное око восходило в дверном волчке, откидывалась кормушка. Вертухай возглашал утробным голосом инициалы. «На фэ!» Нужно откликнуться, назвав свою фамилию… Ключ скрежетал в замочной скважине. Мы выбирались. Шествие по коридору в гробовой тишине, вдоль анфилады дверей и мимо профилактической сетки над провалом нижних этажей, железная коробка лифта, гром засовов. Выходная площадка и близкое веяние воли. И, наконец, дефилируем гуськом вслед за конвоиром в туго подпоясанной шинели с сержантскими лычками на погонах, с кобурой на бедре. Впереди гремят сапоги, маячит узел ореховых волос под фуражкой с голубым околышем. Завитки вокруг нежного затылка, глаз не оторвёшь. Верите ли, это была девушка! Её подковки цокали по асфальту, и пистолет вздрагивал на бедре. Это была влюблённость, немая и безответная. Не помню, чтобы она хоть раз взглянула из-под своего картуза. Всем своим видом, угрюмым безмолвием, походкой девственной Дианы она демонстрировала холодное презрение к врагам народа.

 

И она пропала, изо дня в день вталкивая нас в каменный мешок, прогулочный дворик под небом Москвы, забаррикадированный стенами и сторожевыми вышками, – исчезла, чтобы навсегда остаться в моей осиротевшей памяти. Что с ней стало, как она оказалась в этой цитадели зла, сменила ли свои лычки на звёздочки, вышла замуж, родила детей, дождалась внуков?.. Не ведаю. В те дни мне только что исполнился 21 год.

Свидание. Нечто другое

Нечто совсем другое пусть станет продолжением начатой темы. Другие географии, люди, и время не то. Однако память неумолима. Морозной звёздной ночью на дальнем Северо-востоке, куда Макар телят не гонял, некто в стёганом бушлате, униформе рабов, в ватных штанах и чудовищных валенках, бесконвойный сторож магазина для мундирного начальства, тайком, с риском для жизни, покидает свой пост.

Беглец оставляет за собой высокий, из жердей в лва человеческих роста древнерусский тын, за кольцом огней, минует ряды колючей проволоки, вышки с дозорными в тулупах, прожекторами и пулемётами. Тайга расступается перед ним. Он бредёт во тьме по лесной тропе до тех пор, пока не завидятся огоньки деревни, сохранившей своё название со времён монгольского ига. Проваливаясь в сугробах, приблизился к крыльцу, в сенях толкает скрипящую, поющую дверь. В чистой, жарко натопленной избе пахнет жильём, пахнут пучки полыни, развешанные под стропилами потолка. Колышется на дощатом столе лепесток огня в масляной светильне, шарахаются испуганные тени. В красном углу мерцает лампадка на цепочке перед темно отсвечивающим ликом византийской Богородицы. Гость сидит на пороге, стягивает свои разношенные валенки, разматывает портянки, остаётся в лагерных казённых подштанниках с завязками вокруг босых ступней. Встаёт. Перед ним, босиком в длинной полотняной рубахе, под которой стоят её большие материнские груди, с переброшенной через плечо туго заплетённой косой, ожидает молчаливая хозяйка. Оба горячо целуются.

И тотчас, оторвавшись друг от друга, находят шаткую, прислонённую к печке лесенку.

Печь дышит теплом. Словно заговорщики, храня молчание, они взбираются на лежанку. И я погружаюсь в чашу её просторных бёдер, и умираю вместе с ней, и не помышляю о том, что меня хватятся, с этой минуты для меня нет больше ни тюрем, ни этапов, ни сторожевых вышек, ни слепящих прожекторных струй, ни злобного кашля овчарок. Потому что исчезла навсегда бесприютная, прόклятая и забытая Богом страна, истинное отечество моё – здесь, и останется здесь, в обхвативших меня объятьях, потому что это – любовь.

Прибытие
Воспоминание о небывшем

Ты станешь мною и моим сном.

Хорхе Луис Борхес

Я уже толковал об этом, выразив скромную надеждуь, что мне простят манию пережёвывать прошлое, цитировал сентенцию Лукино Висконти о том, что будущее пугает неизвестностью, а прошлое предрекает настоящее, и, заглянув в прошлое, мы различаем черты сегодняшнего дня.

Конечно, «ретро» в фильмах славного режиссера мало похоже на прошлое, к которому льнёт моя память. И всё же я подумал, что слова эти могли бы предварить мой рассказ. А на другой день, не успел я приступить к работе, произошло знаменательное совпадение. Девушка-почтальон принесла конверт с маркой недавно учреждённой республики. Под грифом архивного управления и датой трёхмесячной давности сообщалось, в ответ на мой запрос, что сведений о гражданке Приваловой Анне Ивановне, 1924 года рождения, в актах гражданского состояния не обнаружено. Никакой гражданки Приваловой, стало быть, уже не существовало.

Что же заставило меня разыскивать Нюру, ворошить былое? Известие добиралось до меня три месяца; я успел забыть о своём запросе. Но почему-то ответ меня не убедил, я читал и перечитывал его; прошлое вцепилось в меня. Я почувствовал, что оно меня не отпустит.

На всякий случай я предупредил соседей и немногих друзей, что уезжаю далеко и надолго. Впрочем, не так уж далеко. Старинное здание Казанского вокзала, которому архитектор придал профиль столицы некогда существовавшего ханства, возродило в моём воображении те первые, жаркие недели июля сорок первого года, когда пропаганда уже не могла скрывать тот очевидный факт, что вражеская армия приблизилась к Москве. Толпа женщин с детскими колясками, узлами, чемоданами запрудила перрон, перед которым стояли открытые пульмановские вагоны с наскоро сколоченными полатями из необструганных досок. Матери звали охрипшими голосами потерявшихся детей, репродуктор что-то вещал, невозможно было разобрать ни слова. Раздался пронзительный свисток, впереди невидимый паровоз тяжко вздыхал, разводя пары. Гром столкнувшихся буферов прокатился вдоль состава и всколыхнул толпу; началась посадка. Мой отец, несколько дней назад записавшийся в народное ополчение, каким-то образом добрался до вокзала, чтобы успеть попрощаться с нами. Он стоял перед раздвижной дверью вагона и махал рукой мне, моей названной матери и маленькому брату. Вагон дёрнулся, колёса взвизгнули под ногами, отец отъехал с толпой провожающих, с тех пор я его никогда больше не видел.

Путешествие длилось несколько недель. То и дело эшелон с эвакуированными останавливался, пережидая встречные поезда с цистернами, армейскими грузовиками, зачехлёнными орудиями и сидящими на платформах наголо остриженными новобранцами, которым не суждено было вернуться. Наконец, стиснутые, как в клетке, измученные тряской, духотой, неизвестностью, толкнувшись взад-вперёд несколько раз, мы остановились посреди большой, забитой товарными и пассажирскими вагонами станции; оказалось, что прибыли в Казань.

Итак, мне пришлось проделать заново весь путь – ведь пригрезиться может только то, что дремлет в подвалах памяти. Всё происходящее казалось теперь естественным; повелевал неведомый рок; лица и эпизоды сменялись в несжимаемом, как вода, времени. Предстоял решающий шаг. Всё ещё колеблясь и не обращая внимания на окружающих, – объяснять что-либо мачехе и братику было бесполезно, – попросту забыв о них, я выпрыгнул из вагона. За спиной у меня был рюкзак с каким-то скарбом, я очутился на песке между путями и уже не помнил последний день, толчею и суматоху на московском вокзале, паническую посадку. Лишь при мысли об отце глаза мои наполнялись слезами – стоило только вспомнить, как он стоял в толпе и махал рукой. Я знал (знание будущего – привилегия всё того же закатного возраста), что он не вернулся и никогда не вернётся из заснеженных лесов между Вязьмой и Смоленском, где окружённое врагом, брошенное на произвол судьбы штабным начальством, заблудилось и сгинуло всё их состоявшее из штатских, злополучное войско.

Мне повезло, я отыскал в незнакомом городе, блуждая наугад, речной порт. Последний раз я ел в вагоне, но голода не чувствовал, рассчитывал где-нибудь подкрепиться в пути. Теперь я уже знал, что ехать осталось недолго.

Солнце склонялось к далёкому холмистому берегу, оставляя на воде сверкающий след. Двухпалубный колёсный теплоход «Алексей Стаханов», наименованный так в честь забытого героя труда, шёл вверх по широкой Каме. Сидя в соломенном кресле на палубе, я задремал под шум гребного вала и очнулся оттого, что шум и плеск прекратились. Мне вспомнилось, что следующая остановка называлась Набережные Челны, это была моя ошибка. Судно покачивалось у дебаркадера пристани Красный Бор. Я обрадовался, я был уверен, что вижу сон во сне, и оказался, в сущности, недалёк от действительности: вопреки всякой логике это была цель моего путешествия. Надо было торопиться. Вместе с другими пассажирами, подтянув лямки рюкзака, я сошёл по трапу и двинулся по главной улице, миновал нашу школу, преодолев искушение заглянуть в районную библиотеку, где был когда-то единственным и регулярным посетителем, – и оставил село.

Между тем быстро темнело; я пожалел об оставшемся в Москве пальто; это была та самая дорога, по которой в тёмные осенние вечера, рискуя потерять галоши в грязи, зимой проваливаясь в сугробы, я плёлся из школы к больничному посёлку. И снова обрадовался, завидев знакомый забор и ворота, – они были открыты. Тотчас, едва только я вспомнил школу и зимние возвращения, пошёл снег.

В сумерках я подошёл к одному из двух бараков для персонала; сходство с нашим бывшим жильём было так очевидно, что мне почудилось – кто-то поджидает меня на соседнем крыльце, в пальто и платке на голове. Разумеется, никто меня не ждал. Мачеха моя работала медсестрой, ей было пора на дежурство, а она всё ещё оставалась в эшелоне эвакуированных. Подождав немного, я снова увидел женскую фигуру на крыльце. Память потешалась надо мной. «Вам кого?» – спросили оттуда, когда, пройдя через дощатые сени, стряхнув с себя и оттоптав с городских ботинок снег, я толкнул входную дверь.

Я еле удержался, чтобы не рассмеяться. Уж очень всё произошло как по-писанному. Правда, там не оказалось той, которую я искал. Невысокая женщина в юбке и вязаных носках на босу ногу, со спущенными с голых плеч бретельками ночной рубашки, поспешно выпрямилась перед табуретом, на котором стоял таз с водой, схватила лежащее рядом мохнатое полотенце, и стала вытирать энергичными движениями, обнажив тёмные подмышки, мокрую черноволосую голову «А-а! – воскликнула она, поворачиваясь с полотенцем навстречу гостю, – это ты?.. Закрывай дверь, дует».

Я не нашёлся что сказать, даже не поздоровался, да и что мог ей ответить? Что-то восточное показалось мне в тюрбане из полотенца, которым увенчала себя Маруся Гизатуллина. Ей было холодно, она искала что-нибудь накинуть на оголённые плечи. Не скрою, я был разочарован: как уже сказано, я ожидал встретить другую. Я оглядел помещение. Печь с плитой и похожей на пещеру топкой, по обе стороны две двери вели в комнаты, в одной из них проживала с дочерью аккуратная старушка татарка, мать Маруси. Зато другая дверь, в углу за печкой, – тут сомнений не оставалось, была наша. Я говорю, не было сомнений, потому что знал, вполне отдавал себе отчёт: случись, что воспоминание меня подвело, вся поездка моя окажется напрасной. Итак, эта дверь, была нашей, вела в комнату, куда нас поселили, когда, это было вскоре после приезда, моя мачеха устроилась сестрой и лаборантом в больнице. Впрочем, и Маруся Гизатуллина, и Нюра – обе были медсёстры. Дверь была приотворена, из узкой щели сквозил слабый свет.

Тем временем таз был унесён, мыльная вода выплеснута в ведро, табурет вернулся в комнатку Маруси. Наследница легендарной царицы Сююмбеки появилась, сменив рубашку и юбку на белый медицинский халат, не завязанный, так что на мгновение в распахе мелькнули маленькие смуглые груди и чёрная дельта внизу живота. «Небось, подглядывал!» – сказала она, взглянув на полуоткрытую дверь бывшего нашего обиталища, и на этом её роль была закончена, больше она меня не интересовала. Любопытно, что как раз в эту минуту мне вспомнилось: тогда, в тот вечер, когда пришла Нюра, Маруси не было дома, она спала, а может быть, уже успела к этому времени переселиться с матерью в другой барак. (Кстати, я упоминал и о ней в одной своей повести.)

Спохватившись, я подбежал, к нашей двери, рванул – и чуть не нос к носу столкнулся с жильцом.

Жилец этот был подросток лет пятнадцати на вид, худой и измождённый, какими все мы были в годы войны. Мамаша приносила с дежурства в виде лакомства селёдочную голову, в деревнях ели хлеб из коры и крапивы.

 

«Вы ко мне?» – спросил мальчик, и мы вошли в комнату.

«Вы, – сказал я с упрёком. – Ты говоришь мне: вы?..» В комнате помещались две кровати, стол; на одном ложе спал малыш, другое предназначалось для старшего сына. Я подошёл к столу. Тут стояла коптилка, лежали книги и чернильные принадлежности. Коптилкой называлась тогда лампа со снятым стеклом для экономии керосина. Стол стоял у окна, в окне отражался чахлый огонёк, отразились наши лица, похожие на лица заговорщиков. Снаружи было уже совсем темно.

«Вот и отлично, – продолжал я, заглянув в дневник, – сейчас узнаем, какой сегодня день… Я оторвал тебя от занятий, ты один?»

Мальчик смотрел на меня с угрюмым недоумением. «Откуда вы знаете?» – спросил он. Опять это «вы». Нужно было объясниться, чего я опасался. Мне показалось, что он боится меня. Я пробормотал, что приехал повидаться. «С кем?» У меня забилось сердце. Я ответил: «Повидаться с тобой. Будем лучше на ты. Мы с тобой не чужие. Ты не узнал меня…»

«Мой папа на фронте», – сказал он.

Я присел на кровать. Видение отца явилось мне вновь: он стоял перед вагоном и махал нам рукой. Мальчик сидел на своём обычном месте на табуретке у стола, мы оба молчали, – не мог же я объявить ему, что его папа никогда не вернётся.

«Мне не хочется тебя огорчать, – заговорил я. – Только не пугайся. Дело в том, что я – как тебе сказать? Я не твой отец. Я – это ты сам».

«Этого не может быть, – возразил он. – А кто вы, собственно, такой?»

«Когда-нибудь, – сказал я, – если ты прочтёшь мой рассказ, тебе всё станет понятно. Только это будет очень нескоро. Я писатель».

Мальчик сказал:

«Я тоже решил быть писателем».

«Ты им будешь» – Я продолжал: «Тебя интересовала цель моего прибытия. Признаюсь, я ехал не только к тебе. Надеялся встретить ещё кое-кого».

«Нюру?»

«Вот видишь, ты сразу догадался. Между прочим, позавчера я получил ответ из архивного управления».

«Какой ответ?»

«Не имеет значения. Значит, она к тебе больше не приходит?»

Он сокрушённо покачал головой.

«Не грусти, – сказал я. – Всё уладится. Я ещё не всё дописал до конца».

«Выходит, всё зависит от тебя».

«Конечно, – сказал я, смеясь, – ведь я писатель».

Я был доволен – мы наконец нашли общий язык.

«Подытожим события, – сказал я. – Ты написал ей письмо. Ведь это правда? Ты объяснился ей в любви».

Он кивнул.

«И вот однажды поздним вечером, когда все кругом спали, она постучалась к тебе. Верно?»

Он снова кивнул.

«Отсюда я делаю вывод, что из тебя получится настоящий писатель… Письмо было написано так, что оно взволновало двадцатилетнюю девушку, которая ещё никогда ни от кого таких посланий не получала, не слышала таких слов. Ты, мой милый, – я усмехнулся, – соблазнитель!»

Я говорил, но видел, что он меня не слушает.

«Она была в ночной рубашке с грубыми кружевами – видимо, только что встала с постели, – лежала без сна и, наконец, решилась выйти. Пальто на ватной подкладке, накинула на плечи, ноги сунула в валенки, на голове шерстяной платок. Постучалась и вошла, и на прядях выбившихся светлых волос блестел иней. Верно?»

Подросток кивнул.

«Увидела на столе коптилку, книжки и спросила: нет ли чего-нибудь почитать? Нужен был повод! Ты знал, что она, как все, ничего или почти ничего не читала. Ужасно стеснялась. Подсела к столу…»

«Дальше ты сам знаешь, – сказал я. – Неожиданная гостья взглянула на раскрытую тетрадку, узнала твой почерк, – ведь она всё время думала о письме! – спросила: что вы пишете? Ты ответил: дневник; там есть и о вас».

«Потому что, – добавил я, – и твоё письмо, и разговор – всё у вас было на вы. Но о твоём письме – ни слова».

«А мне посмотреть можно? – спросила она, и тут это случилось».

«Случилось?» – пробормотал он.

«Да. Самое важное в твоей жизни – вернее, в моей. Когда-нибудь ты вспомнишь зимний вечер, и этот тусклый огонёк, символ твоего одиночества, и стук в дверь, и… и поймёшь: чудесное явление девушки-богини с искрами инея на ресницах, на выбившихся из-под платка волосах, её маленькие валенки, и эта почти нарочитая скованность, и молчание, и присутствие её тела здесь, рядом с тобой, – вспомнишь и поймёшь, а может быть, уже постиг, что всё это, в самом деле, было нечто самое важное в жизни, что это сама жизнь и залог неугасимой вечности…»

«А дальше?» – спросил подросток.

«Ты подвинул к ней свою тетрадку, она, не вставая, склонившись над столом и, сама того не замечая, оперлась локтями. Пальто сползло с покатых плеч Нюры, и в открывшемся вырезе рубашки поднялись её большие груди».

«Получилось ли так ненароком? – спросил я сам себя. – Но и тебе ведь казалось, что случилось как бы само собой. Заметив твой взгляд, она мгновенно поправила пальто на плечах, – но знала, чутьём понимала, что мнимая непроизвольность содеянного освободит вас обоих, облегчит всё, что произойдёт».

«Произойдёт что? По-твоему, она показала грудь нарочно?»

«Это был сигнал. Пол – это судьба, малыш, ты поймёшь это, когда станешь мною. К счастью, это будет нескоро».

«Когда? Ты говорил не об этом».

«Время бежит. Мы говорили о тебе теперешнем…»

Теперь, тогда – кто в этом мог разобраться? Юный собеседник вернулся к столу подкрутить фитилёк светильника. Лепесток огня стал ярче, наши тени пошатывались на стене. Мой братик на второй кровати спал, детское личико было слегка освещено.

Нюра встала – я должен был досказать свой рассказ. Огонёк на столе заволновался, когда пальто съехало на пол и я вскочил поднять и подать ей пальто; она отстранила меня. Как была, в рубашке, она села на мою кровать, её полные колени обнажились, – красоту и белизну их я не в силах описать. Онемелый я стоял рядом; слабым кивком она велела мне сбросить то, что было на мне.

«Что-то материнское, – продолжал я, – почти сострадание мелькнуло или почудилось тебе в её улыбке и взгляде, устремлённом на твои тощие ноги, – ей-богу, было чему сострадать! Она опустилась на ложе и потянула к себе подростка; открыла грудь, словно хотела дать ребёнку, – был ли этот ещё не рождённое, но уже стучащееся в жизнь дитя, о котором Шопенгауэр говорит, что оно зачинается в ту минуту, когда будущие родители впервые видят друг друга? Бледные губы поцеловали тебя, что-то шептали. Это были безумные слова. Почти насильно она заставила тебя повернуться к себе. Её ладонь погладила тебя по голове».

«Почувствовалось, – продолжал я, – что-то крадущееся, щекотное прокралось по животу, холодные пальцы нашли то, что искали. Мучительное счастье исторглось из меня, и всё было кончено. Я заплакал».

«Оба сидели рядом, спустив голые ноги. Светлячок догорал – вот-вот потухнет. Она приговаривала: «Не плачь, мужичок».

«Это я виновата, – сказала она, – у меня ведь тоже никого не было, ты мой первый… Мужиков-то вокруг нетути, никого не осталось… Скоро стану совсем старая, оглянуться не успеешь. Не горюй. Не зря говорится – первый блин комом! Женщин много, у тебя ещё будут…»

Она снова обняла тебя – то есть меня.

«Хочешь, – проворковала она, – попробуем ещё разок?»

Как бывает часто в дальних поездках, обратный путь показался мне много короче. Зима прошла, давно возобновилось судоходство на Каме. Теплоход «Степан Разин», бывший «Алексей Стаханов», покачивался, готовясь пришвартоваться к дебаркадеру. Я подбежал к пристани. И та, ставшая уже давнишней дорога в больницу в снежных сумерках, и чья-то женская фигура на крыльце, и Маруся Гизатуллина с оголёнными плечами перед тазом с горячей водой, и ты, Нюра, и наши пляшущие тени в комнатке, где спал мой братик, и керосин должен был вот-вот иссякнуть в коптилке, – всё встало перед глазами. Всё казалось мне теперь миражом, загадочной песней мозга, наподобие тех причудливо-абсурдных сновидений, которые посещают меня, когда, улёгшись на ночь, я закрываю усталые глаза, – о них, мне кажется, я уже говорил.

В Казани пришлось потратить довольно много времени на поиски учреждения с нужной мне вывеской; когда же, наконец, я до него добрался, оказалось, что вход в Центральное архивное управление – только по пропускам.

Бесплатный фрагмент закончился. Хотите читать дальше?

Издательство:
Алетейя
Книги этой серии: