![Живу до тошноты](https://aldebaran.ru/pub/c/cover_250/9012214.jpg)
000
ОтложитьЧитал
Моя встреча с Стаховичем
– Единственная. – Год назад. – Познакомил нас В. Л. М<чеде>лов, с которым знакома давно, но подружились только прошлой зимой. Мне всегда нравилась в нем, человеке театра, эта падкость на иные миры: в человеке зрелища – страсть к незримому. Я прощала ему театр[42]. На его постановке «Дневник Студии» (отрывок из Лескова, «История Лейтенанта Ергунова» и «Белые ночи») я была три-четыре раза, – так нравилось! Помню в «Лейтенанте Ергунове», у него, у спящего лейтенанта, слезу. Большую, сонную. Текла и застыла. Жгла и остыла. Он походил на раненного в бою. На всю Белую Армию. Потому, может быть, и ходила смотреть.
А комната – трущоба! – берлога! – где обольщает лейтенанта персияночка! Эта дрань, рвань, стклянь. Глаза по углам, узлы по углам. Эти ошметки, оплевки, обглодки. Эта комната, центр которой – туфля. Эта туфля посреди пола, царственным, по бесстрастию, жестом ноги отлетающая в потолок! Это отсутствие здравого смысла в комнате! Отсутствие комнаты в комнате! Мой Борисоглебский живьем! Мое убранство. Моя уборка. Все мои семь комнат в одной. Скелет моего быта. Мой дом.
Помню персияночку (чертовку): шепота. Шепота – лепета – бормота. Возле слов. Наговаривает, насказывает, названивает. Амулеты – браслеты. Под браслетами – лейтенантовы эполеты. Лепета – и бусы, соловьиные рокота – и руки. Руки, ручьи.
* * *
Потом он повел меня на Стаховича – «Зеленое кольцо». О пьесе не сужу. Голос – большой обаятель. Единственный случай, когда я не верю ушам своим. (Театр). Перевести фразу с голоса на мысль – осмыслить, осознать произносимое – не всегда успеваешь: плывешь по голосу. Голос – и чувство в ответ, вне промежутка слов. В театре слова не нужны, не важны – актер скользит по словам. (Лишнее доказательство правоты Гейне). Бессмысленное а-а-а-а, о-о-о-о может целую толпу повергнуть в прах, повести на приступ. Равно как – при голосовой несостоятельности – ни Шекспиру, ни Расину не помочь. (Голос здесь не только как горло, но и как разум). Откуда сей голосовой разум у сего всяческого кретинизма, коим зачастую является певец – другой вопрос, и заводящий далеко. Может быть – хороший маэстро, может быть – просто вмешательство богов. (Не меньше поэтов и женщин льстятся на недостойные сосуды)! Словом, чтобы закончить о голосе:
Я – чудо: ни добро, ни худо.
А чтобы закончить о пьесе – не знаю, я слушала Стаховича.
* * *
Стахович: бархат и барственность. Без углов. Голосовая и пластическая линия непрерывны. Это я о пятью чувствами воспринимаемом. Духовно же – некое свысока. Совсем не важно, что это по пьесе. Ясно, как зеркало, что играет себя. – «Малые мои дети» – это он не своим партнерам говорит, – нам всем, всему залу, всему поколению. «Милые мои дети», это читайте так: «Я устал, я все знаю, что вы скажете, все сны, которые вам еще будут сниться, я уже видел тысячелетия назад. И тем не менее, несмотря на усталость, выслушиваю: и исповеди, и отповеди. Снисходительность – не наименьшая ли из добродетелей Петрония? Кроме того, я, как все стареющие, бессонен. Ваши лепеты – не послужат ли они мне тем лепестковым потоком, в котором сомкнул, наконец, вежды мой более счастливый собрат?»
Этого ли хотел автор? Навряд ли. Так, чарами сущности и голоса, образ очень местный (русского барина), очень сословный (барина – очень) и очень временный (fin du siècle[43] прошлого века) превратился во вневременный и всеместный – вечный.
Образ прошлого, глядящегося в будущее.
* * *
После пьесы В. Л. М<чеде>лов повел меня знакомиться, – куда-то вниз. Помню зелень и пар: мебель и чай. Стахович встает навстречу. Очень высокий рост (я из тех народов, что богов своих воспринимают великанами!) – гибкая прямизна, цвет костюма, глаз, волос – среднее между сталью и пеплом. Помню веки, из породы тяжелых, редко дораскрывающихся. Веки природно-высокомерные. Горбатый нос. Безупречный овал.
Сопровождающие лестные слова М<чеде>лова, и я, заставляя себя взглянуть прямо:
– Я очарована, но это Вы заранее знаете. Для этого Вам достаточно слышать себя. Ненавижу театр, но обожаю чары. Я сегодня очень счастлива. Всё.
Оба смеются. Смеюсь и я. И – рассеять, нет – затуманить определенность сказанного и слышанного – вроде как бы хвостом замести! – закуриваю. И – да простит мне Стахович это упоминание об одной из пленительнейших мною за жизнь слышанных обмолвок! – его испуганный возглас:
– Но зачем же волосы жечь?! Их у Вас и без того мало!
Я, праведно-возмущенная:
– Мало? Волос?
– Я хотел сказать – короткие.
Смеемся опять. Смех, в первые секунды, лучшая связь. Смех и легкая (чужая) погрешность. Присаживаюсь к столику. Пока наливает чай, любуюсь рукой.
– Я очень люблю Ваши стихи. Когда мы были в Кисловодске, Качалов получил от вас стихотворение, без подписи…
Я, вскипая: —?!!
Стахович, чуть гася рукой, с улыбкой: – Тщетная предосторожность, ибо Вас тотчас же узнали все. Купола, колокола… Прекрасные стихи. И архитектурно, и музыкально, и филологически – замечательно. Я тотчас же выучил их наизусть и на многих вечерах читал. – Всегда с успехом… (полупоклон), который всецело приписываю Вам…
Слушаю ошеломленно. Я – Качалову?! Забалованному купчихами? Я – Качалову – без подписи?! Без подписи?! – Я?!!!
– Я очень люблю чтение поэтов. Вы бы мне их не прочли?
– Но…
И вдруг – безнадежность: Стахович эти стихи любит. Стаховичу 60 лет, и он превозмог отвращение к «современности». Стахович мне эти стихи – в упор – хвалит. И эти стихи – вдруг не мои! Все здание рушится. И под обломками – Стахович!
И, ничего не разоблачая, проглотив и аноним, и чужие стихи, и Качалова, – героически:
– Но я так плохо читаю… Как все поэты… Я никогда не решусь… (NB. Хорошо читаю – как все поэты – и всегда решаюсь).
– Такая Шарлотта Корде? Я никогда бы не заподозрил Вас в робости!
И я, облегченно (словесная игра! То, в чем не собьют!):
– Благодарю за честь, но разве я перед Маратом? Смеется. Смеемся. Упрашивает. Отклоняю. Отвожу. Что я ему скажу? Я тех стихов не знаю. Трагическая нелепость: здесь, где всё «да» – начинать с отказа! И, внезапно осеняясь:
– А может быть. Вы сами мне их скажете?
Он смущенно:
– Я… я их сейчас немножечко забыл. (Я не писала, а он не помнит! «Направо поедешь – коня потеряешь, налево поедешь…»).
И – поворотом стремительным и бесповоротным:
– Будь я на месте Веры Редлих[44], я бы всю пьесу опрокинула!
– То есть?
– Вы на сцену – текст забыт, жених забыт…
– Вы так беспамятны?
– Нет, это Вы – незабвенны!
Стахович М<чеде>лову:
– О-о-о! Я и не знал, что это такое льстивое племя – поэты! Это обычно падало на бедные головы придворных!
– Каждый поэт – придворный: своего короля. Поэты всегда падки на величие.
– Как короли – на лесть.
– Которую я обожаю, ибо веду ее не от лицемерия, а от прелести – того, кому льстить. Льстить – прельщаться. Льстить-льнуть. Иной лести не знаю. А Вы?
* * *
Потом расстались, – кажется обольщенные. (О себе – достоверно). Потом написала письмо В. Л. М<чеде>лову, не имеющее никакого отношения к адресату, кроме адреса. (С даты до подписи – о Стаховиче и для Стаховича). Потом забылось.
* * *
Два месяца назад от Володи Алексеева[45] узнала о его болезни. Болен, скучает. Но мы виделись только раз, только час! Но – раз болен – семья, друзья… Близко не подойдешь, а проталкиваться не умею. (Не расступятся же)! Видение чужого дома, чужого быта. Родные, которые, никогда не видев меня раньше, будут разглядывать… Нарядные студийки – а я в таких башмаках…
Потом: для меня прийти (всегда, и особенно сейчас, в Революцию), для меня прийти – принести. Что я ему принесу? Свои пустые руки (никогда не аристократические, а сейчас – даже не человеческие!), пустые руки и переполненное сердце? Но последнего он – из-за первых (смущения моего!) не увидит. Даром измучаюсь и время отниму.
Но с каждым приходом Володи, жалобно: «Возьмите меня к Стаховичу!» Для меня достижимость желаемого (вещи ли, души ли) в обратном соотношении с желанностью его: чем желанней – тем недостижимей. Заранее. Заведомо. И не пытаюсь хотеть. Стахович у Страстного, стало быть – и Страстной – не Страстной и… даже Стахович – не Стахович. («Удивится… Рассердится…» Он, Петроний!). Словом, – не пошла.
* * *
Еще одна фраза, на похоронах, М<чеде>лова: «Почему вы его никогда не навестили? Он был бы так рад. Он любил стихи, беседу, сам любил рассказывать, только его никто не хотел слушать… А было – что! У него ведь была необычайная жизнь. Столько встреч, путешествий… В молодости – вой на… И такие разные круги: придворные, военные, театр… И Вы ему тогда так понравились…»
* * *
16-го марта 1919 г.
Иду сейчас по улице. Немножко тает. Вдруг мысль: «В первый раз Москва весной без Стаховича…» (Нет: «Стахович весной без Москвы», – мне подумалось именно так).
* * *
19-го марта.
Каждый раз, когда я вижу на улице седой затылок, у меня сжимается сердце.
* * *
Еще я забыла сказать: у Стаховича когда-то был чудесный голос. Он пел с каким-то знаменитым итальянцем. – Голос! – Жесточайшее надо мной обаяние!
* * *
Да, то был вальс прелестный, томный,
Да, то был ди-ивный вальс.
Он это часто пел, чудесно пел. Кончит – и неизменно:
Когда б я молод был,
Как бы я Вас любил!
– Алексей Александрович! Алексей Александрович! Да ведь этого в романсе нет! Это Вы свое поете!
– Есть, есть! А если и нет – se non и vero и ben trovato[46]!
И никто не понимал!
(Рассказ студийки)
Москва, февраль-март 1919
О благодарности
(Из дневника 1919 г.)
Когда пятилетний Моцарт, только что отбежав от клавесина, растянулся на скользком дворцовом паркете, и семилетняя Мария-Антуанэтта, единственная из всех, бросилась к нему и подняла его, – он сказал: «Celle-je l’épouserai»[47], и, когда Мария-Тереза спросила его, почему, – «Par reconnaissance»[48].
Скольких она и потом, Королевой Франции, поднимала с паркета – всегда скользкого для игроков – честолюбцев – кутил, – крикнул ли ей кто-нибудь – par reconnaissance – «Vive la Reinel!»[49], когда она в своей тележке проезжала на эшафот.
* * *
Reconnaissance – узнавание. Узнавать – вопреки всем личинам и морщинам – раз, в какой-то час узренный, настоящий лик. (Благодарность).
* * *
Я никогда не бываю благодарной людям за поступки – только за сущности! Хлеб, данный мне, может оказаться случайностью, сон, виденный обо мне, всегда сущность.
* * *
Я беру, как я даю: слепо, так же равнодушная к руке дающего, как к своей, получающей.
* * *
Человек дает мне хлеб. Что первое? Отдарить. Отдарить, чтобы не благодарить. Благодарность: дар себя за благо, то есть: платная любовь.
* * *
Я слишком чту людей, чтобы оскорблять их платной любовью.
* * *
Оскорбительно для меня, следовательно и для другого.
Добрая воля, направленная на меня, никогда ничего не предрешала. Личность (направленность на меня) дара, в моем восприятии дара, отсутствует. Я благодарна не за себя и не за соседа, я благодарна.
* * *
Меня не купишь. В этом вся суть. Меня можно купить только сущностью. (То есть – сущность мою!). Хлебом вы купите: лицемерие, лжеусердие, любезность, – всю мою пену… если не накипь.
* * *
Купить – откупиться. От меня не откупишься.
* * *
Купить меня можно – только всем небом в себе! Небом, в котором мне может быть даже не будет места.
* * *
Благодарна я вне-лично, то есть лишь там, где я, помимо доброй воли человека и без его ведома, могу взять сама.
Отношение не есть оценка. Это я устала повторять. Оттого, что ты мне дал хлеба, я может быть стала добрее, но ты от этого не стал прекрасней.
* * *
Поступок не есть отношение, отношение не есть оценка, оценка (критиком, например, Блока) не есть сущность (Блок). Сущность – умысел, слышна только слухом.
* * *
Кусок хлеба от противного человека. Удачный случай. Не больше.
* * *
Ем ваш хлеб и поношу. – Да, –
Только корысть – благодарна. Только корысть мерит целое (сущность) по куску, данному ей. Только детская слепость, глядящая в руку, утверждает: «Он дал мне сахару, он хороший». Сахар хороший, да. Но оценивать сущность человека по сахарам и «чаям», от него полученным, простительно только детям и прислугам: инстинкту.
Да и то нет: мы часто наблюдаем собак, предпочитающих господина своего, ничего не дающего, – кухарке, кормящей.
Отождествлять источник благ с благами (кухарку – с мясом, дядю с сахаром, гостя – с чаевыми) признак полной неразвитости души и мысли. Существо, не пошедшее дальше пяти чувств.
Собака, любящая за то, что гладят, выше кошки, любящей за то, что гладят, и кошка, любящая за то, что гладят, выше ребенка, любящего за то, что кормят. Все дело в степенях.
Так, от простейшей любви за сахар – к любви за ласку к любви при виде – к любви не видя (на расстоянии)[50], – к любви, невзирая (на нелюбовь), от маленькой любви за – к великой любви вне (меня) – от любви получающей (волей другого!) к любви берущей (даже помимо воли его, без ведома его, против воли его!) – к любви в себе.
* * *
Чем старше мы, тем большего мы хотим: в младенчестве – только сахара, в юности – только любви, в старости – только (!) сущности (тебя вне меня).
* * *
Чем меньше мы внешние блага ценим, тем легче мы их даем и берем, тем меньше мы за них благодарны.
* * *
(Практически: благодарность за хлеб (даяние) я допускаю только молчаливую. В явной – нечто устыжающее дающего, какой-то укор).
* * *
Радость хлебу – вот лучшая благодарность! Благодарность, кончающаяся с последним глотком в пищевод.
* * *
Неужели эта частность, малость, подразумеваемость (для меня) – дать – неминуемо должна вырасти в какую-то гору, из-за приставки: мне.
Я-то ведь знаю, как дают: слепо! И я разве сама стерплю, чтобы меня благодарили за хлеб? (За стихи не стерплю, – вот что)!
Хлеб – разве что я?! Стихи (случайность песенного дара) – разве это я?!
Я, это под небом, одна. Отойдите и благодарите.
* * *
Я не хочу низко думать о людях. Когда я даю человеку хлеб, я даю голодному, то есть пищеводу, то есть не ему. Его душа здесь ни при чем. Я могу дать любому – и не я даю: любой. Хлеб сам себя дает. И я не хочу верить, чтобы любой, давая моему пищеводу, требовал за это с моей (или моей) души.
* * *
Но не пищевод дает: душа! Нет, рука. Эти дары не личны. Странно предпочитать один желудок другому, а если и предпочитать – то более голодный. Более голодный, на сегодня, мой (твой). Я за это не ответственна.
* * *
Так, установив дающего (руку) и получающего (пищевод) – странно требовать одному куску мяса от другого куска мяса… благодарности.
* * *
Души благодарны, но души благодарны исключительно за души. Спасибо за то, что ты есть.
Все остальное – от меня к человеку и от человека ко мне – оскорбление.
* * *
Дать, это не действенность наша! Не личность наша! Не страсть! Не выбор! Нечто, принадлежащее всем (хлеб), следовательно (у меня его нет) у меня отобранное, возвращается (через тебя) ко мне (через меня – к тебе).
Хлеб нищему – восстановление прав.
Если бы мы давали кому мы хотим, мы были бы последние негодяи. Мы даем тому, кто хочет. Его голод (воля!) вызывает наш жест (хлеб). Дано и забыто. Взято и забыто. Никакой связи, никакого родства. Дав, отмежевываюсь. Взяв, отмежевываюсь. Взяв, отмежевываюсь.
Без последствий.
* * *
Так зачем же мне тебе давать?
Чтобы не быть подлецом.
* * *
Помню гимназисткой – в проходном церковном дворе – нищий. – «Подайте, Христа ради!» – Миную. – «Подайте, Христа ради!» – Продолжаю идти. Он, забегая: – «Не ради Бога – так хошь ради черта!»
Почему дала? Вознегодовал.
* * *
Хлеб. Жест. Дать. Взять. Этого не будет там. Поэтому все, возникающее из дать и взять – ложь. Сам хлеб – ложь. Ничто, построенное на хлебе, не уцелеет (замешенное на дрожжах – не взойдет). Опара наших хлебных чувств при хладной температуре Бессмертия неминуемо опадет.
Не стоит и замешивать.
* * *
Брать – стыд, нет, давать – стыд. У берущего, раз берет, явно нет; у дающего, раз дает, явно есть. И вот эта очная ставка есть с нет…
Давать нужно было бы на коленях, как нищие просят.
* * *
К счастью, этим стыдом даяния награждены только нищие. (Деликатность их дара)! Богатые ограничиваются минутной заминкой докторского гонорара.
* * *
Благодарность: от любования до опрокинутости.
Я могу любоваться только рукой, отдающей последнее, следовательно: я никогда не могу быть благодарной богатым.
…Разве что за робость их, виноватость их, сразу делающую их невинными.
* * *
Бедный, когда дает, говорит: «Прости за малость». Смущение бедного от «больше не могу». Богатый, когда дает, ничего не говорит. Смущение богатого от «больше не хочу».
* * *
Дать, это настолько легче, чем брать – и настолько легче, чем быть.
* * *
Богатые откупаются. О, богатые безумно боятся – не Революции, так Страшного Суда. Я знаю мать, покупающую молоко чужому (больному!) ребенку только для того, чтобы не погиб ее собственный (здоровый). Богатая мать, спасая чужого ребенка от смерти (достоверной), только выкупает своего у смерти возможной. («Умолить судьбу!»)
Я смотрю в исток поступка, в умысел его. Это молоко ей, богатой матери, на Страшном Суде потечет смолой.
* * *
Благотворительность. Поликратов перстень.
* * *
Дар нищего (кровный, последний!) безличен. «Бог дает». Дар богатого (излишек, почти отброс) имеет имя, отчество, фамилию, чин, звание, род, день, час, число. И – память. Дала правая, а помнят обе.
Нищий, подав из руки в руку, забыл. Богатый, выславший через прислугу, помнит. И, если вдуматься, понятно: некий оправдательный материал для Страшного Суда.
– Гадательный материал.
Москва, июль 1919
Отрывки из книги «Земные приметы»
Таинственная скука великих произведений искусства, – одних уже наименований их: Венера Милосская, Сикстинская Мадонна, Колизей, Божественная Комедия (исключение Музыка. «Девятая симфония» – это всегда вздымает!).
Точно на них пудами навязла скука всех их читателей, чтителей, попечителей, толкователей…
И таинственное притяжение мировых имен: Елена, Роланд, Цезарь (включая сюда и творцов вышеназванных творений, если имена их пребыли).
* * *
Сказанное относится к звуку имен их, к моему слуховому восприятию. Касательно же сущности – следующее:
Творению я несомненно предпочитаю Творца. Возьмем Джоконду и Леонардо. Джоконда – абсолют, Леонардо, нам Джоконду давший – великий вопросительный знак. Но может быть, Джоконда и есть ответ Леонардо? Да, но не исчерпывающий. За пределами творения (явленного!) еще целая бездна – Творец: весь творческий Хаос, все небо, все недра, все завтра, все звезды, – все, обрываемое здесь земною смертью.
Так абсолют (творение) превращается для меня в относительность: вехи к Творцу.
– Но это уничтожение искусства!
– Да. Искусство не самоцель: мост, а не цель.
* * *
Произведение искусства отвечает, живая судьба спрашивает (тоска рожденного по воплощению в искусстве!). Произведение искусства, как совершенное, приказует, живая судьба, как несовершенное, просит. Если ты хочешь абсолюта, иди к Венере – Милосской, Мадонне – Сикстинской, Улыбке – Леонардовской, если ты хочешь дать абсолют (ответить!), иди к Афродите – просто, Марии – просто, Улыбке – просто: минуя толкование – к первоисточнику, т. е. делай то же, что делали творцы этих творений, безымянных или именных.
* * *
Этим ты не умаляешь ни Гёте, ни Леонардо, ни Данте. Твоя немота перед ними – твоя дань им. Что можно ответить на исчерпывающий ответ? Молчишь.
Но если ты рожден в мир – давать ответы, не застывай в блаженном небытии, не так творили и не этого, творя, хотели Гёте, Леонардо, Данте. Быть опрокинутым – да, но уметь и встать: припав – оторваться, пропав – воскреснуть.
Коленопреклонись – и иди мимо: в мир нерожденный, несотворенный и жаждущий.
* * *
В этой отбрасывающей силе и есть главная сила великих произведений искусства. Абсолют отбрасывает – к созданию абсолютов же! В этом и заключается их действенность и вечная жизнь.
* * *
Но между Джокондой (абсолютным толкованием Улыбки) и мною (сознанием этой абсолютности) не только моя немота, – еще миллиарды толкователей этого толкования, все книги о Джоконде написанные, весь пятивековой опыт глаз и голов, над ней тщившихся.
Мне здесь нечего делать.
Абсолютна, свершена, совершенна, истолкована, залюблена.
Единственное, что можно перед Джокондой – не быть.
* * *
«Но Джоконда улыбкой – спрашивает!» На это отвечу: «Вопрос ее улыбки – и есть ответ ее». Неизбежность вопроса и есть абсолют ответа. Сущность улыбки – вопрос. Вопрос дан в непрерывности, следовательно дана сущность улыбки, ответ ее, абсолют ее.
Толковать Улыбку (Джоконду) ученым, художникам, поэтам и царям – бессмысленно. Дана Тайна, тайна как сущность и сущность как тайна. Дана Тайна в себе.
* * *
Любить – видеть человека таким, каким его задумал Бог и не осуществили родители.
Не любить – видеть вместо него: стол, стул.
* * *
Дочь, у которой убили отца – сирота. Жена, у которой убили мужа – вдова. А мать, у которой убили сына?
* * *
Всегда крещусь, переезжая через реку. Подумать не успев. Любопытно, есть ли в народе такая примета? Если нет, значит – была.
Родство по крови грубо и прочно, родство по избранию – тонко. Где тонко, там и рвется.
* * *
«Я вас не оставлю!» Так может сказать только Бог – или мужик с молоком в Москве, зимой 1918 г.
* * *
Я и Театр:
Я принадлежу к тем зрителям, которые, по окончании мистерии, разрывают на части Иуду.
* * *
Вся тайна в том, чтобы сто лет назад видеть, как сегодня, и сегодня – как сто лет назад.
(Уничтожение… я хотела написать: пространства. Нет, времени. Но «время» не мыслишь иначе как: расстояние. А «расстояние» – сразу версты, столбы. Стало быть: версты, это пространственные годы, равно как год – это во времени – верста.
Так или иначе, но перемещать годы и версты – нужно).
* * *
Верста: уводящая! Насколько это лучше «исходящей» (о «входящей» уже не говорю: вошла – так осталась!).
* * *
Любовь – как заговор:
Zur rechten Zeit,
Am rechten Ort,
Da rechte Mann —
Das rechte Wort.[51]
И главное – Wort! Zeit, Ort, Mann – уступаю.
* * *
Когда я уезжаю из города, мне кажется, что он кончается, перестает быть. Так о Фрейбурге, например, где я была девочкой. Кто-то рассказывает: «В 1912 г., когда я, проездом через Фрейбург…» Первая мысль: «Неужели?» (То есть неужели он, Фрейбург, есть, продолжает быть)? Это не самомнение, я знаю, что я в жизни городов – ничто. Это не: без меня?! а: сам по себе?! (То есть: он действительно есть, вне моих глаз есть, не я его выдумала?)
Когда я ухожу из человека, мне кажется, что он кончается, перестает быть. Так и о Z, например. Кто-то рассказывает: «В 1917 г., когда я встретился с Z»… Первая мысль: «Неужели?» (То есть: неужели он, Z, есть, продолжает быть)? Это не самомнение, я знаю, что я в жизни людей – ничто…
* * *
«Кончается, перестает быть». Здесь нужно различать два случая.
Первый:
Сильно ожитые (оживленные? выжатые?) мною люди и города пропадают безвозвратно: как проваливаются. Не гулкие Китежи, – глухие Геркуланумы.
Города и люди же, лишь беглым игралищем мне служившие – застывают: на том самом месте, на том самом жесте. Стереоскоп.
Когда я слышу о первых, я удивляюсь: неужели стоит? Когда я слышу о вторых, я удивляюсь: неужели растет?
Повторяю, это не самомнение, это глубокое, невинное, подчас радостное изумление. Слушаю, расспрашиваю, участвую, сочувствую… и, втайне: «Не Фрейбург. Не тот Фрейбург. Личина Фрейбурга. Обман. Подмена».
* * *
Надо, в Революции, многое запереть на ключ: все, кроме сундуков! И, заперев, закинуть этот ключ… но и моря такого нет!
Нет, заперев, молча и мужественно вручить этот ключ – Богу.
Бог я произношу, как утопающий: вздохом. Смутное чувство: не надо Бога тревожить (знать), когда сам можешь. А «можешь» с каждым днем растет…
Есть у Мандельштама об этом изумительный (отроческий) стих:
…Господи! – сказал я по ошибке,
Сам того не думая сказать…
и – дальше:
Имя Божье, как большая птица,
Вылетело из моей груди…
Нечаянно. – Но я никогда не дерзну назвать себя верующей, и это – молитвой.
* * *
Что я в ущерб чему в жизни не провозглашала!
Фотографию в ущерб портрету, крепостное право в ущерб вообще праву, капусту в ущерб розе, Марфу в ущерб Марии, староверов в ущерб Петру… Самое обратное себе – в ущерб самой себе!
И не из спорта (отсутствует!), не для спора (страдаю!) – из чистой справедливости: прав, раз обижен.
И еще: из полной невозможности со-чувствия (-мыслия, – любия) с лицемерами, втайне бесспорно предпочитающими: фотографию – портрету, крепостное право – просто-праву, капусту – розе, Марфу – Марии, длиннобородых – Петру!
* * *
Но есть еще тайна: вещь, обиженная, начинает быть правой. Собирает все свои силы – и выпрямляется, все свои права на существование – и стоит.
(NВ! Действенность гонимых идей и людей)!
Нет ведь окончательной лжи, у каждой лжи ведь хотя бы один луч – в правду. И вот она вся идет по этому лучу. Обнаруженная и покаранная вина уже становится бедою, ответственность спадает на головы судей. Преступник, осужденный здесь, перед Богом чист. Но есть еще тайна, и страшнейшая, быть может: заразность караемых нами недугов, наследственность вины. Преступник, насильственно избавляемый нами от болезни, передает нам болезнь. Каждый судья и палач – наследник.
Есть еще в этом какая-то воля крови. Кровь земная проливаться должна. Преступника нет, ближайший родственник палач (или судья, равно!). Недопролитая преступником кровь вопиет к палачу: пролей! Секунда казни – секунда союза. Первая капля брызнувшей преступниковой крови – уже вступление во владение… и обязанности.
Есть браки таинственнее мужа и жены.
* * *
Таинственное соответствие: алтарь, плаха; топор, крест; народ, хор; судья, священник; палач и жертва – брачующиеся; вместо невидимого Бога – невидимый Черт. Чертова свадьба наоборот, с той же непреложностью безмолвного обета.
* * *
Ни одна правда (из царства Там) не может не сделаться ложью в царстве Здесь. Ни одна ложь (из царства Здесь) не может не сделаться правдой в царстве Там.
Правда – перебежчица.
* * *
В комиссариате:
Я, невинно: «А трудно это – быть инструктором?» Моя товарка по комиссариату, эстонка, коммунистка: «Совсем не трудно! Встанешь на мусорный ящик – и кричишь, кричишь, кричишь…»
* * *
Буржуазии для очистки снега запретили пользоваться лошадиными силами. Тогда буржуазия, недолго думая, наняла себе верблюда. И верблюд возил. И солдаты сочувственно смеялись:
«Молодцы! Ловко обошли декрет!»
(Собственными глазами видела на Арбате).
* * *
О ты, единственное блюдо
Коммунистической страны!
(Стих о вобле в газете «Всегда вперед!»).
* * *
Люди театра не переносят моего чтения стихов: «Вы их губите!» Не понимают они, коробейники строк и чувств, что дело актера и поэта – разное. Дело поэта: вскрыв – скрыть. Голос для него броня, личина. Вне покрова голоса – он гол. Поэт всегда заметает следы. Голос поэта – водой – тушит пожар (строк). Поэт не может декламировать: стыдно и оскорбительно. Поэт – уединённый, подмостки для него – позорный столб. Преподносить свои стихи голосом (наисовершеннейшим из проводов!), использовать Психею для успеха?! Достаточно с меня великой сделки записывания и печатания!