bannerbannerbanner
Название книги:

По ступеням веры

Автор:
митрополит Антоний Сурожский
По ступеням веры

000

ОтложитьЧитал

Шрифт:
-100%+

Подумайте о себе: много ли случалось у вас на пути людей, которые вас замечали в минуту, когда вам это нужно было, когда у вас было горе, когда была нужда? Мы не видим людей. Часто мы можем их описать, но только внешность; мы воспринимаем физическую оболочку – и только; мы ею часто дорожим – и только. А того, чем светится человек, мы даже не замечаем; мы смотрим на лампу и расцениваем ее материал и работу, которую в нее вложил художник, а то, что она светится, нам почти что даже неинтересно, или что она темная, мы не замечаем.

И вот первое: надо в себе развить способность каждого человека, кого встречаешь, – встретить, каждого человека увидеть, каждого человека услышать и, кроме того, признать, что он имеет право на существование; и это бывает опять-таки очень редко. Большей частью мы относимся друг к другу, к тем, кто нас окружает, как к обстоятельствам нашей собственной жизни. Мы – в центре, и вокруг нас движутся – или не движутся – явления; предметы не движутся, а звери и люди движутся – вот часто и вся разница. Мы знаем, что такой-то человек нам пригоден, а такой-то непригоден, от такого-то бывают неприятности, а от такого-то их не бывает; если хочется получить тепло или дружбу, я к этому пойду, так же как я иду к печке, чтобы согреться, или в булочную за хлебом, – и все, и ничего другого. Таково, я бы сказал, постоянное отношение каждого из нас к какому-то числу людей. Значит, объективного существования мы за ними не признаем. Мы бываем по отношению к ним милостивы, милосердны, дружелюбны – все это в лучшем случае, конечно. Но что это значит? Это значит, что той челяди, которая вокруг нас, мы уделяем сколько-то внимания: как мы натираем воском шкафы или столы, так мы при случае можем одарить кого-нибудь улыбкой или добрым словом. Если у нас есть какое-то постоянство в этом, нас даже могут счесть за хороших друзей, – и все равно не было дружбы, потому что дело не в том, как мы обращаемся с предметами вокруг нас, а в том, что это не предметы, а люди, и каждый из этих людей имеет право быть самим собой, а не только частью моей жизни. И этому учиться надо. Это настолько трудно и, я бы сказал, часто настолько неприятно, что приходится учиться. Гораздо удобнее признавать в человеке только ту сторону, которая к нам обращена улыбкой. Но беда-то в том для нашего себялюбия, что есть другая сторона, что человек существует не только тогда, когда он с нами, вокруг нас, около нас, для нас существует. У него есть целая жизнь вне нас.

Мы часто говорим, что справедливость заключается в том, чтобы уделять другому человеку то или иное. Справедливость начинается не тут, справедливость начинается там, где мы говорим, что этот человек существует совершенно вне меня, что он имеет право существовать совершенно вне и даже против меня, он имеет право быть самим собой, как бы это ни оказалось неудобным, мучительным, убийственным для меня. Если эту меру справедливости мы не применяем, тогда все остальное – подачки, а не справедливость. Это раздача каких-то наград, каких-то благ, но не отношения с человеком. И вот, значит, первое: признать за человеком его право на собственное существование, развить в себе способность отстраниться и посмотреть на человека – не по отношению ко мне, а увидеть человека в нем самом: каков он, что он? – и сообразить (чего мы не любим делать), что если бы нас вообще и на свете не было, он бы все равно существовал или мог существовать, и что наше существование вовсе не является для него величайшим благом, каким его одарил Господь.

А во-вторых, надо уметь смотреть, чего мы тоже не умеем. Мы все умеем глядеть перед собой и что-то воспринимать, но что мы видим? Мы видим два рода вещей: те, которые нам сродни, которые нам подходят, или те, которые нас отталкивают; человек нам или симпатичен, или нет. Но эти две крайности или два аспекта человека его отнюдь не исчерпывают. Он не сводится к тому, что в нем есть вещи, которые мне нравятся и которые не нравятся, вещи, которые для меня опасны или благотворны. Но чтобы видеть человека безотносительно ко мне самому, надо уметь отрешиться от себя.

Есть английский писатель Чарльз Уильямс, автор целого ряда религиозно-философских романов. В одном из них[15] он описывает посмертную судьбу молодой девушки, внезапно убитой при падении самолета, когда она проходила по мосту. В какой-то момент рассказа эта девушка находится на берегу и смотрит на воды Темзы. Когда она была жива, все ее телесное естество испытывало отвращение при мысли, что к этой грязной, жирной, тяжелой, свинцовой воде, где плавает все, что отбрасывает и выбрасывает город, можно прикоснуться, что этой воды можно напиться. Тело ее стояло преградой между ней и ее способностью просто смотреть и видеть. Теперь она бестелесная стоит и смотрит, и первое, что она видит, – темные, грязные, густые воды, которые текут мимо нее. И так как она уже телом своим не может испытывать к ним отвращения, она их видит как они есть; это факт вне ее, а не факт, относящийся к ней. И дальше: это факт, который вполне соответствует тому, что должно быть. Таковы должны быть воды реки, проходящий через большой город. Она ощущает полное соответствие всего. И в тот момент, когда она вдруг это признает, она начинает прозревать что-то. Она через этот первый слой сгущенности начинает прозревать слой за слоем более чистый, более прозрачный и постепенно где-то в сердцевине Темзы видит ручей неоскверненно чистой воды, и дальше, в сердцевине этого ручья, она вдруг видит Воду, ту Воду, о которой Христос говорил с самарянкой у Сихема (Ин 4:4–42).

Что случилось? Она смогла посмотреть на воды Темзы безотносительно, просто посмотреть и увидеть их не по отношению к себе, а по отношению к ним самим; и в этот же момент она стала способна через темноту видеть свет. Мы обыкновенно поступаем наоборот: мы видим свет, а когда все больше вглядываемся, видим темноту, и она все сгущается. Здесь случается что-то обратное, и этому мы должны научиться в течение всей нашей жизни по отношению к людям: в тот момент, когда мы отрешаемся от суждения, мы начинаем делаться способными видеть вглубь, обнаруживая там, в глубине, все больше лучей света, а не наоборот.

Это – вúдение. Надо научиться и слушать. Это тоже трудно, потому что слушать значит согласиться на то, чтобы содержание другого человека стало нашим достоянием без процеживания. Слушать человека, не откидывая то, что мне не сродни, что мне оскорбительно, отвратительно, что для меня неприемлемо. Слушать по-настоящему это значит приобщиться, принять в себя все, что этот человек изольет, и это пережить именно в какой-то тайне приобщенности, общности жизни. В некотором отношении мы это делаем легко. Скажем, те люди, которые любят музыку, отдают себя ей, открываются ей, чтобы потоки чужого опыта стали через музыку их достоянием. Но это гораздо труднее делать, когда человек говорит прозой и говорит о вещах, которые сами по себе совсем неприглядны или ранят. Для этого надо согласиться сначала на какую-то долю, а потом на окончательную, полную приобщенность (а значит, и растерзанность).

И вот из этого получаются встречи. Эти встречи очень неодинаковы. Есть встречи животворные, есть встречи терзающие и убийственные. Но как бы то ни было, в каждой настоящей встрече нам дано прозреть что-то в человеке, что не есть тьма, а есть истинный человек в нем. Иначе встреча не состоялась. В этом отношении очень интересна православная служба венчания. В ее начале, в первой молитве обручения упоминаются Исаак и Ревекка. Это не случайно и не по церковной любви вспоминать лиц Ветхого Завета, а потому что Исаак и Ревекка как обрученные находятся в совершенно исключительном положении: они были друг другу даны Богом. Вы помните, что, когда вырос сын Авраама Исаак, отец захотел найти для него невесту и послал слугу в Месопотамию, чтобы найти по знаку Божию кого-то, кто был бы Богоданной невестой, и как Господь открыл слуге Ревекку (Быт 24). Это Богоданность нам открывается и иначе, необязательно в том или другом внешнем знаке, она дается в знаке, который никто не может ни с чем перепутать, – в любви. Любовь сказывается вот в чем: в человеке мы вдруг прозреваем что-то, чего никто не видел; человек, который проходил незамеченный, оставленный, отброшенный, чужой, человек, который был просто в массе человечества, вдруг нами замечен, делается значительным, единственным и приобретает в этом смысле окончательное значение. Вы, наверное, знаете не меньше меня, как это бывает: в вашей среде есть кто-нибудь, кого никто не замечает, кто существует в лучшем случае только как составная часть группы, если не существует где-то на краю; и вдруг кто-то на него посмотрит и его увидит, и тогда этот человек приобретает реальное существование.

Один из греческих отцов замечательно выразил это; он говорит: пока юноша никого не полюбил, он окружен молодыми людьми и девушками. Когда он увидел свою невесту, он окружен только людьми, потому что этот человек стал единственным, а остальные – только людьми, они не принадлежат к той же категории взаимных отношений; причем это случается не по добродетели, не в награду за какие-то качества. Вы сами знаете, что наши дружбы, любовь не завязываются как итог, который мы подводим, размышляя о другом человеке: он такой умный, такой добрый, такой красивый, такой еще что-нибудь, и в общей сложности у него баллов больше, и поэтому он мне будет друг, невеста, жених, приятель или что другое.

Об этом тоже говорит служба венчания. В следующей молитве говорится: Господи, Ты от язык предобручивый Церковь, Невесту чисту… Христос из всех языков и всех народов обручил Себе Церковь как чистую Невесту. Если мы подумаем о том, какова в этом доля реальности, мы никак не можем сказать этого про ветхозаветный Израиль, не можем мы этого сказать и про себя самих. Не потому Церковь, отдельный человек так воспринимаются, чтятся, что есть эта чистота и добродетель, а потому что человек, которого полюбили, делается тем, чем он, может, никогда и не был. Он получает качество вечности. Габриэль Марсель, французский писатель-экзистенциалист, говорит: сказать кому-нибудь: я тебя люблю – то же самое, что ему – или ей – сказать: ты никогда не умрешь[16]. Потому что в тот момент, когда человек был найден, он уже содержится любовью. И не только во времени; это, мне кажется, можно говорить и о вечности вот в каком смысле.

 

На земле часто, поскольку мы не любимы, поскольку мы друг для друга чужие, мы стараемся существовать ограниченно, то есть в себе самих, утверждая себя по контрасту с другим, против другого или по различию, и существуем-то мы, именно утверждая свое существование: я – не ты, и я есмь. Но в тот момент, когда рождается любовь, случается действительно нечто в некотором отношении разрушающее и пугающее. Любить – значит перестать в себе самом видеть центр и цель существования. Любить – значит увидеть другого человека и сказать: для меня он драгоценнее меня самого. Это означает: постольку, поскольку нужно, я готов не быть, чтобы он был. В конечном итоге полюбить значит умереть для себя самого совершенно, так, что и не вспомнишь о себе самом, – существует только другой, по отношению к которому мы живем. Тогда уже нет самоутверждения, нет желания заявить о своих правах, нет желания существовать рядом и помимо другого, а есть только устремленность к тому, чтобы он был, чтобы он был во всей полноте своего бытия. И в тот момент, когда человек отмечен чьей-то любовью, ему уже не нужно утверждать свое бытие, ему уже не нужно стать иным, чем другие, потому что он стал единственный; а единственный – вне сравнения, он просто неповторим, он без-подобен. К этому и должны вести наши встречи; вот какова встреча между Богом и каждым из нас. Для Бога каждый из нас – единственный, неповторимый, бесподобный, каждый из нас Ему достаточно дорог, чтобы Христос принял на Себя Воплощение и Крест. Каждый из нас имеет полноту значимости, но при всем этом и полноту свободы, потому что Христос никем не обладает; Он любовью Себя отдает, Он приобщается нам, но Его любовь есть свобода. Эта свобода рождается опять-таки от встречи, потому что Господь нас принимает, как мы есть, потому что Он верит в нас безусловно, потому что Он готов приобщиться нам до конца и потому что приобщение это взаимно.

Но здесь есть момент веры. В разных местах службы венчания говорится о том, что мы просим у Бога для венчающихся крепкой веры. Веры во что? Разумеется, веры в Бога – но не только: веры друг во друга, потому что первичное видение, которое случилось, когда два человека друга на друга посмотрели, друг друга увидели, может потускнеть. Идет время; многое проходит мимо: другие встречи, другие люди, другие обстоятельства – всё это может заставить потускнеть то ясное и яркое видение, которое было изначально.

И вот тут человек должен сказать: нет, то, что когда-то я увидел, более истинно, более несомненно, чем тот факт, что сейчас я этого не вижу… И это очень важно. Потому что единственность этой брачной встречи, этой встречи любви абсолютна, и ее надо защищать от слепоты, от опьянения, которое нас охватывает, от неспособности воспринимать снова и вновь человека с изначальной, первичной яркостью этого видения. Часто бывает, что мы на человека посмотрели и прозрели вечное сияние в нем; а потом вглядываемся больше, больше, и больше и видим все более, и более, и более поверхностные его слои; и, начав с видения внутреннего таинственного человека, мы кончаем видением его физического «я», умственных способностей, сердечных или других дарований, и нам это закрывает то, что в глубине есть, было и всегда будет.

У Мефодия Патарского[17] есть место, где он говорит (вообще святые отцы наши были монахами, а чуткости сколько в них было!): когда человек любит другого, он на него смотрит и говорит: он мой alter ego, другой я сам. Когда только разлюбит, то говорит: здесь ego, а ты, дружок, alter; слова «дружок» он не употребляет, но, в общем, получается так: сначала двое – едины, потому что каждый другому говорит то же самое, а потом трещина, и две единицы разъединились. И вот здесь, мне кажется, колоссальное значение имеет вообще все учение Церкви о единственности брачной любви, о том, что, если человек полюбил другого, он не должен никогда потом обманываться и думать: я ошибся, ибо то, что было открыто в тот момент, нельзя зачеркнуть. Того, что было открыто, ты не можешь вернуть никаким искусственным видением, но ты можешь жить верой. Если ты ослеплен в данную минуту, ты должен сказать: я слеп, но я видел единственный свет, о котором могу сказать alter ego, всё остальное – это alter’ы вокруг, это просто совсем другой тип и склад отношений. И тут вопрос не в том, чтобы стиснуть зубы и сказать: умру, но останусь верен своей первой любви, – а в том, что человек должен сказать: я живу верой; то, что когда-то было мне показано, это рай, это видение вечное, и я не дам ничему себя обмануть, я никого и ничего не поставлю на один уровень с этим; это – невеста, а то – люди. Я хочу сказать: они люди, а не столы, стулья или собаки; это совсем не значит: раз люди, значит, вы для меня не существуете, пошли вон. Это значит, что этот – единственный, а те – другие. Совершенно исключительно одно отношение, хотя каждое другое отношение, в пределах встречи, тоже единственно в своем роде. И тут вопрос не дисциплины или аскетики, а торжества ликующей, побеждающей веры.

ОТВЕТЫ НА ВОПРОСЫ

Почему же так редко бывают встречи?

Нет, встречи не редки; мы просто не называем эти отношения встречами, не переживаем их как таковые и ярлыка не приделываем; а кроме того, мы и не стараемся встретить никого. Ведь вся жизнь заключается в том, чтобы сортировать овец и козлищ; и овец мы тоже сортируем, а уж козлищ исключаем совершенно: там козлищам и место. Вот и получается: какая же встреча – одна сортировка; несколько овец нашел, да и тех держишь с осторожностью, потому что ты же не овца, а они овцы.

А то они кусаются?

Нет, не то что кусаются, но у нас оценка овец очень разная бывает.

По шерсти?

Во-первых, по шерсти; во-вторых, когда они чистые, еще молоды и т. д., они милые зверята; а потом… Мне вспоминается один священник; он сам напечатал свои проповеди, потому что никто другой их не хотел печатать, и одна проповедь так начиналась: «Дорогие братья и сестры! Только что мы читали притчу об овцах и козлищах. И я видел по вашим лицам, как вы счастливы при мысли, что вы – овцы стада Христова; но, видно, никто из вас в деревне не жил. Пойдите в деревню и посмотрите, что такое овца: овца жадная, овца глупая, овца упрямая; без собаки и палки не справишься с ней – и вот вы такие и есть».

Трудно за другим признать его право на существование…

Да; потому и разбивается столько дружб, столько браков, столько глубоких отношений. Знаете, английский писатель К.С. Льюис[18] написал книгу: письма старого чёрта племяннику; старый чёрт дает наставления молодому чертёнку, который только что выпущен в свет и делает свои первые опыты соблазна и совращения людей. В одном письме он так говорит о любви: одного я не могу понять – в каком смысле Христос говорит, что любит людей? Вот я тебя люблю; что это значит? Это значит, что мне хочется тобою обладать; я хочу тебя взять, я хочу, чтобы ты был в моей власти совершенно, я хочу, чтобы ты и я слились, я хотел бы тебя переварить до конца, чтобы тебя не существовало вне меня. А мой Враг (так он называет в этих письмах Христа) говорит, что любит людей, и им дает свободу, и еще жертвует Собой для них. Где же любовь?.. И вот очень часто наша любовь такова: я тебя так люблю, вот иди-ка, я тебя съем. Когда от тебя ничего не останется, когда ты будешь переварен до конца, тогда твое счастье будет неизмеримо…

А что же козлища?

А тех мы пожираем, тех мы грызем, рвем, кусаем.

Без удовольствия?

Ну, знаете, я бы не сказал; вы оптимисты, если думаете, что людей, которых мы не любим, мы без удовольствия рвем, кусаем зубами.

Иногда самых близких людей меньше-то всего и видишь, замечаешь…

Порой надо отойти на какое-то расстояние. Возьмите, например, картины или статуи: они создаются, чтобы на них смотрели с определенного места. Если вы отойдете слишком далеко от статуи – вы ее вообще не увидите; но если подойдете слишком близко, вы не будете видеть всех деталей, потому что с какого-то момента ваш обзор будет ограничен. Вы должны найти по своим глазам точку, от которой смотреть. То же самое с человеком. Вы его можете увидеть только на каком-то расстоянии, потому что иначе вы перестаете видеть человека, вы видите его отдельные черты, да и то вне контекста. Вы, наверное, пробовали: если взять портрет, фотографию и переменить только форму рта или брови, то лицо делается другим; поэтому вне контекста каждая черта ничего больше не значит. И так оно и есть; только мы очень редко находим мужество отойти и посмотреть на человека, чтобы его увидеть.

Не хватает емкости внутренней, много людей!

Да хоть на одного человека посмотрите – и на том спасибо!

А если нет предпочтения, а много людей, то как выбрать?

Знаете, хоть кого-нибудь. Вы оглянитесь вокруг себя, скажите: смотрю на Петра, на Ивана, на Машу – вот и все; как только научитесь, сделаете два шага назад и посмотрите, вы сразу увидите, до чего это интересно, гораздо интереснее увидеть лицо человека, чем свое собственное отражение в его глазах. Человек может быть умен или глуп, может быть такой или сякой, но если на него посмотреть не по отношению к себе, с той точки зрения, которая мне мешает или удобна, то существуют и другие свойства. Когда мы с кем-нибудь не хотим разговаривать, то говорим: ну дурак, – и всё. Это неправда; это определение одним словом целого человека, в ком масса других качеств. Вообще ум и глупость тоже понятия не то что относительные, но, скажем, есть люди, которые умом не умны, а сердцем так умны, что дай Бог побольше таких дураков. Но мы не всегда это видим, потому что не смотрим, потому что человек нам неинтересен сам по себе.

Что такое вера

Может ли верить современный человек?[19]

Тема сегодняшней проповеди, «Может ли верить современный человек?», имеет две стороны. На этот вопрос можно сразу дать простой ответ: «Да, современный человек – человек верующий». Он верит в самые необычайные вещи; в нашем западном мире он принимает на веру что угодно, только не традиционные верования своей страны. Легковерия сегодня несравнимо больше, чем лет пятьдесят назад, – я не беру дальше, потому что приблизительно такой период сам помню сознательно. Люди с научным образованием и довольно зрелые умом готовы верить в одно, но отметают как невозможное другое. Я помню книгу, написанную человеком, перед которым преклоняюсь с большим уважением, о его опыте жизни в Гималаях, в Тибете. Где-то во вступлении он говорит, что ему пришлось отказаться от христианства, из-за того что оно полно самых невероятных утверждений. И затем преспокойно, безмятежно, но со страстной убежденностью рассказывает о тибетском подвижнике, который мог летать, когда ни пожелает. Я не говорю, что подвижник не может летать; но если верить, что человек способен летать, то тем более можно многое принять в христианстве, что представляет меньшие проблемы с точки зрения науки и более приемлемо для человеческого разума. Не думаю, что оскорблю кого-нибудь, если скажу, что распространение веры в такие явления, как летающие тарелки, гадание, астрология и т. п. поразительно возросло за последние десятилетия. И тем не менее люди, готовые верить во все перечисленное, говорят, что верить христианству невозможно. Помню, один человек сказал мне, что невозможно принять на веру Воскресение Христа, – хотя в Воплощение он верил. И когда я заметил, что гораздо легче поверить, что Бог, ставший человеком, восстал из мертвых, чем поверить, что Бог, ставший человеком, мог умереть, он посмотрел на меня с изумлением и сказал: «Я никогда не задумывался над этим в таком плане!»

 

Эта доверчивость, способность принимать новые, полные таинственности представления, благодаря чему начинаешь принадлежать группе или движению исключительных «посвященных», поразительна. И мне иногда сдается, что переживание собственной исключительности и особого положения, в котором оказываешься, когда принадлежишь к такому движению, отчасти способствует тому, что люди способны принять на веру некие утверждения. Ведь очень заманчиво принадлежать узкому кругу, пусть даже есть подобные тебе выдающиеся личности, – лишь бы их было не слишком много и ваша исключительность была бы вполне очевидна.

Я сталкивался с подобным отношением к Православной Церкви; я отказался принять в православие немало людей, отказал им просто потому что, копнув немного, обнаружил, что православная Церковь представлялась им экзотикой; принадлежать ей было бы так чудно́, вызывало бы к ним интерес, ставило их особняком в жизни. Такого рода проблемы бывают у людей двух сортов: одним требуется любой ценой не выделяться из большинства и быть одной из блеющих овец в возможно более многочисленном стаде; другим требуется выбрать что-то экстравагантное или исключительное, чтобы оказаться на пьедестале. Но очень трудно принять что-то совершенно простое, что кажется обыкновенным, поскольку люди жили этим две тысячи лет, или пять тысяч, или десять тысяч…

Так что я убежден, что современный человек верит так, как люди XVIII или XIX века не считали возможным верить; он готов проглотить что угодно, лишь бы оно отдавало новизной и вызывало волнующие переживания собственной исключительности, необычайности. Я сейчас никого не обличаю, но выступаю против того, что люди не в силах расстаться с чем-то непривычным просто по той причине, что оно новое и волнует их. Это поверхностный и малоубедительный подход.

Теперь отложим этот аспект вопроса и обратимся к способности или неспособности людей верить тому, что провозглашает христианство. Почему трудно верить и почему я считаю, что можно быть сколько-то образованным и здравомыслящим человеком (каким считаю себя) и тем не менее быть верующим? В первую очередь, мне кажется, что одна из причин, почему людям нашего времени представляется трудным быть верующим, в том, что язык христианства постепенно закоснел, потерял силу, ясность, в него стали вкладывать неведомые ему прежде смыслы, так что в конечном итоге христианское учение сделалось отчаянно безжизненным и не осталось никакого основания, никакого побуждения верить тому, в чем практически не осталось никакого содержания. Когда Воплощение сводится на уровень «мифа» или символа, когда о Воскресении говорится, что, конечно же, это не было телесное воскресение Христа, а какое-то духовное событие в сердцах Его учеников, когда все переводится во вне-исторический план, в образы, то Евангелие превращается в очередную волшебную сказку. Я могу привести волшебные сказки, гораздо более занимательные, чем Евангелие, если мы ищем развлечения, а не учения, которое способно оформить жизнь. Поэтому я считаю, что Церковь должна очень серьезно задуматься, что же она должна возвещать людям.

Евангелие – строгий документ, Евангелие беспощадно и выражается совершенно определенно; его нельзя пересказывать, разбавлять и приспосабливать к уровню собственного понимания или вкуса. Евангелие провозглашает нечто, что превосходит нас, оно дано для того чтобы расширить наш ум, расширить наше сердце (порой, до невыносимых пределов), перестроить нашу жизнь, дать нам мировоззрение прямо-таки обратное привычному нам, и все это нам не очень-то хочется принять. И поскольку Запад в целом еще не нашел мужества заявить, что все это бессмысленно, и отбросить Евангелие, многие находят способы «заболтать» то, что слишком трудно, непосильно, и создать «прирученное» Евангелие. Но беда в том, что если в стакан с вином добавить слишком много воды, это будет вода, подкрашенная вином, и не произведет в вас того действия, какое мог бы вызвать стакан вина. Если в Евангелии нет ничего, кроме нравоучительного рассказа о довольно малоуспешном молодом пророке, который плохо кончил свою жизнь на кресте, то стоит ли действительно ему следовать? Апостол Павел давно уже сказал, что никакой воин не будет готов к битве, если не раздастся ясный призыв трубы (1 Кор 14:8). Кто из нас готов броситься в бой ради всего-то волшебной сказки?

Второе: христианство в ранние дни предполагало дисциплину жизни, которая перестраивала ум и волю, направляла их к Богу. Когда я говорю о «дисциплине», я не имею в виду армейскую муштру или общепринятые нормы поведения. Дисциплина, от латинского discipulus, ученик, – это состояние ученика, того, кто выбрал себе учителя, наставника и готов учиться от него любой ценой; и суть того, что у тебя есть учитель, в том, что ты встретился с умом большим, чем твой, сердцем более глубоким, чем твое, волей большей, чем твоя, с образом жизни, которому стоит последовать. Но это может дорого нам обойтись. Бонхеффер написал книгу, которая называется «Цена ученичества»; и когда подумаешь о том, как он жил и, особенно, как умер, то понимаешь, что ученичество может дорого обойтись, – это испытание мужества, величия души. И Церкви как организации не занимаются больше воспитанием людей в духовной жизни, в сердце, в уме, и воле, и в действии, так же как, по образу, который дает апостол Павел, тренируют бегуна перед соревнованием. Тренировка ума – непременное условие ученичества в области науки или искусства. Но мы не ставим себя в положение ученика по отношению к Евангелию; нас очень мало чему учат и спрашивают с нас очень мало. Можно быть христианином очень задешево; считается, что достаточно заявить, что ты готов принять несколько утверждений относительно Бога, человека, греха, спасения, Церкви – и всё. Нет, этого недостаточно. Истину Евангелия нельзя представить как ряд пунктов, приемлемых всем, кто хочет считаться христианином. Это образ жизни и к тому же нелегкий. Евангелие беспощадно, и слова Христовы жестоки, хотя преисполнены любви, потому что любовь беспощадна, любовь никогда не соглашается на компромисс.

Закон можно обойти; есть русская поговорка, что закон – как лужа: маленькую можно перешагнуть, большую можно обойти. Не то с любовью; в любви нет ничего такого, что можно обойти. Она предельно требовательна, ей нет границ, и вот чем страшно Евангелие. Можно выполнить до конца ветхозаветный Закон; невозможно до конца исполнить закон любви; потому что ветхозаветный Закон состоит из правил, но если нас призвала любовь, что означает – жить для других, забыть себя и только в этом найти полноту жизни, этому границ не будет. В этом – вторая проблема, которой церкви должны смотреть в лицо.

Я уже несколько раз употребил выражение «церкви», и наверное многие из вас думают: «Да, действительно, как было бы хорошо, чтобы эти персоны в черных рясах или официально ответственные за церковь люди сделали в этом направлении что-нибудь разумное, – так славно было бы стать верующим». Но беда в том, что Церковь – это не ваш настоятель, не я, не еще кто-то в рясе. Церковь – это мы с вами вместе. Однажды меня пригласили на конференцию, куда не было допущено духовенство, и меня представили как «мирянина в духовном сане». Точно так же вы – священники в чине мирян, и вы не можете уйти от собственной ответственности за искажение Евангелия и веры или за отсутствие духа ученичества, обвиняя нас в том, что мы плохие руководители. Нет такого постановления, что руководить должен член клира; дело священника – совершать богослужение и таинства. Но знание Бога не дается через рукоположение, а здесь речь идет о том, чтобы знать Бога.

В этом еще одна причина, почему христианство потеряло привлекательность и почему многим трудно верить. Считается, что за две тысячи лет христианство мало что изменило в мире. Я думаю, что это или откровенная ложь, или грубая ошибка. Христианство изменило мир коренным образом. До Христа не было понятия того, что человеческая личность имеет абсолютную ценность. В греческом мире, в Римской империи были свободные люди, власть имущие, которые имели право считаться личностью, и был человеческий скот, не обладавший личной ценностью, каждую особь можно было заменить другой. Для удобства им давались имена, но и все. Понятие, что самый ничтожный человек имеет такую же ценность, как самый высший в глазах людей, пришло с учением Христа, с провозглашением того, что именно так Бог относится к каждому из нас, ко всем людям. Одного этого довольно, чтобы показать изменение в человечестве, до того неведомое. Правда и то, что гораздо больше могло бы быть достигнуто, если бы христиане, жившие прежде нас, были бы лучшими христианами, чем мы. Проблема в том, что они были не лучше нас, и не нам, таким, какие мы есть, обвинять других в том, что они не исполнили своего долга. Если подойти к делу серьезно, можно было бы за одно поколение восстановить равновесие. Апостолов было двенадцать человек; через полгода их последователей было несколько сотен; и они перевернули весь мир, потому что проповедовали нечто вполне определенное. Они провозглашали веру в человека и веру в Бога, они провозглашали новую жизнь, и заплатили за это ценой собственной жизни. Если бы мы решились на это, наш христианский мир мог бы назваться христианским с совершенно новым значением этого слова.

15Уильямс, Чарльз (1886–1945). Английский поэт и прозаик, богослов. Речь идет о романе «All Hallows Eve».
16Marcel G. Le Mort de demain. Paris, 1931. Марсель, Габриэль Оноре (1889–1973), франц. философ и драматург.
17Мефодий Патарский (Олимпийский), священномученик, епископ, раннехристианский писатель (+ ок. 311).
18Lewis C.S. «The Screwtaрe Letters». Рус. пер.: Льюис К.С. Письма Баламута. Разн. изд. К.С. Льюис (1898–1963) – английский литературовед и христианский апологет.
19Проповедь в университетском храме Great St.Mary, Кембридж, 5 марта 1978 г. Пер. с англ. Е. Майданович. Первая публикация: Континент. 2003. № 117.

Издательство:
Издательство АСТ
Книги этой серии: